Неужели я увижу завтра — Слева сердце бьется – слава, бейся! — Вас, банкиры горного ландшафта, Вас, держатели могучих акций гнейса? Там зрачок профессорский орлиный, — Египтологи и нумизматы — Это птицы сумрачно-хохлатые С жестким мясом и широкою грудиной. То Зевес подкручивает с толком Золотыми пальцами краснодеревца Замечательные луковицы-стекла — Прозорливцу дар от псалмопевца. Он глядит в бинокль прекрасный Цейса — Дорогой подарок царь-Давида, Замечает все морщины гнейсовые, Где сосна иль деревушка-гнида. Я покину край гипербореев, Чтобы зреньем напитать судьбы развязку, Я скажу «села» начальнику евреев За его малиновую ласку. Край небритых гор еще неясен, Мелколесья колется щетина, И свежа, как вымытая басня, До оскомины зеленая долина. Я люблю военные бинокли С ростовщическою силой зренья. Две лишь краски в мире не поблекли: В желтой – зависть, в красной – нетерпенье.
* * *
Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето. С дроботом мелким расходятся улицы в чоботах узких, железных, В черной оспе блаженствуют кольца бульваров. Нет на Москву и ночью угомону, Когда покой бежит из-под копыт… Ты скажешь: где-то там, на полигоне, Два клоуна засели – Бим и Бом, И в ход пошли гребенки, молоточки, То слышится гармоника губная, То детское молочное пьянино: До-ре-ми-фа И соль-фа-ми-ре-до. Бывало, я, как помоложе, выйду В проклеенном резиновом пальто В широкую разлапицу бульваров, Где спичечные ножки цыганочки в подоле бьются длинном, Где арестованный медведь гуляет — Самой природы вечный меньшевик, И пахло до отказу лавровишней!.. Куда же ты? Ни лавров нет, ни вишен… Я подтяну бутылочную гирьку Кухонных, крупно-скачущих часов. Уж до чего шероховато время, А все-таки люблю за хвост его ловить: Ведь в беге собственном оно не виновато Да, кажется, чуть-чуть жуликовато. Чур! Не просить, не жаловаться, цыц! Не хныкать! Для того ли разночинцы Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал? Мы умрем, как пехотинцы, Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи. Есть у нас паутинка шотландского старого пледа, Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру. Выпьем, дружок, за наше ячменное горе, Выпьем до дна! Из густо отработавших кино, Убитые, как после хлороформа, Выходят толпы. До чего они венозны, И до чего им нужен кислород! Пора вам знать: я тоже современник, Я человек эпохи Москвошвея, Смотрите, как на мне топорщится пиджак, Как я ступать и говорить умею! Попробуйте меня от века оторвать, Ручаюсь вам – себе свернете шею! Я говорю с эпохою, но разве Душа у ней пеньковая и разве Она у нас постыдно прижилась, Как сморщенный зверек в тибетском храме: Почешется – и в цинковую ванну, — Изобрази еще нам, Марь Иванна! Пусть это оскорбительно – поймите: Есть блуд труда, и он у нас в крови. Уже светает. Шумят сады зеленым телеграфом. К Рембрандту входит в гости Рафаэль. Он с Моцартом в Москве души не чает — За карий глаз, за воробьиный хмель. И, словно пневматическую почту Иль студенец медузы черноморской, Передают с квартиры на квартиру Конвейером воздушным сквозняки, Как майские студенты-шелапуты…
Отрывки уничтоженных стихов
1
В год тридцать первый от рожденья века Я возвратился, нет – читай: насильно Был возвращен в буддийскую Москву. А перед тем я все-таки увидел Библейской скатертью богатый Арарат И двести дней провел в стране субботней, Которую Арменией зовут. Захочешь пить – там есть вода такая Из курдского источника Арзни, Хорошая, колючая, сухая И самая правдивая вода.
2
Уж я люблю московские законы, Уж не скучаю по воде Арзни. В Москве черемухи да телефоны, И казнями там имениты дни.
3
Захочешь жить, тогда глядишь с улыбкой На молоко с буддийской синевой, Проводишь взглядом барабан турецкий, Когда обратно он на красных дрогах Несется вскачь с гражданских похорон, Иль встретишь воз с поклажей из подушек И скажешь: гуси-лебеди, домой! Не разбирайся, щелкай, милый кодак, Покуда глаз – хрусталик кравчей птицы, А не стекляшка! Больше светотени! Еще, еще! Сетчатка голодна!
4
Я больше не ребенок! Ты, могила, Не смей учить горбатого – молчи! Я говорю за всех с такою силой, Чтоб нёбо стало небом, чтобы губы Потрескались, как розовая глина.
* * *
Еще далёко мне до патриарха, Еще на мне полупочтенный возраст, Еще меня ругают за глаза На языке трамвайных перебранок, В котором нет ни смысла, ни аза: Такой-сякой! Ну что ж, я извиняюсь, — Но в глубине ничуть не изменяюсь… Когда подумаешь, чем связан с миром, То сам себе не веришь: ерунда! Полночный ключик от чужой квартиры, Да гривенник серебряный в кармане, Да целлулоид фильмы воровской. Я, как щенок, кидаюсь к телефону На каждый истерический звонок. В нем слышно польское: «Дзенькуе, пани!», Иногородний ласковый упрек Иль неисполненное обещанье. Всё думаешь: к чему бы приохотиться Посереди хлопушек и шутих; Перекипишь – а там, гляди, останется Одна сумятица да безработица — Пожалуйста, прикуривай у них! То усмехнусь, то робко приосанюсь И с белорукой тростью выхожу: Я слушаю сонаты в переулках, У всех лотков облизываю губы, Листаю книги в глыбких подворотнях, И не живу, и все-таки живу. Я к воробьям пойду и к репортерам, Я к уличным фотографам пойду, И в пять минут – лопаткой из ведерка — Я получу свое изображенье Под конусом лиловой шах-горы. А иногда пущусь на побегушки В распаренные душные подвалы, Где чистые и честные китайцы Хватают палочками шарики из теста, Играют в узкие нарезанные карты И водку пьют, как ласточки с Янцзы. Люблю разъезды скворчущих трамваев, И астраханскую икру асфальта, Накрытого соломенной рогожей, Напоминающей корзинку асти, И страусовые перья арматуры В начале стройки ленинских домов. Вхожу в вертепы чудные музеев, Где пучатся кащеевы Рембрандты, Достигнув блеска кордованской кожи; Дивлюсь рогатым митрам Тициана И Тинторетто пестрому дивлюсь — За тысячу крикливых попугаев. И до чего хочу я разыграться — Разговориться – выговорить правду — Послать хандру к туману, к бесу, к ляду, — Взять за руку кого-нибудь: будь ласков, — Сказать ему, – нам по пути с тобой…