Шестого чувства крошечный придаток Иль ящерицы теменной глазок, Монастыри улиток и створчаток, Мерцающих ресничек говорок. Недостижимое, как это близко: Ни развязать нельзя, ни посмотреть, Как будто в руку вложена записка — И на нее немедленно ответь…
5
Преодолев затверженность природы, Голуботвердый глаз проник в ее закон: В земной коре юродствуют породы И, как руда, из груди рвется стон. И тянется глухой недоразвиток Как бы дорогой, согнутою в рог, — Понять пространства внутренний избыток, И лепестка, и купола залог.
6
Когда, уничтожив набросок, Ты держишь прилежно в уме Период без тягостных сносок, Единый во внутренней тьме, И он лишь на собственной тяге, Зажмурившись, держится сам, Он так же отнесся к бумаге, Как купол к пустым небесам.
7
И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме, И Гете, свищущий на вьющейся тропе, И Гамлет, мысливший пугливыми шагами, Считали пульс толпы и верили толпе. Быть может, прежде губ уже родился шепот, И в бездревесности кружилися листы, И те, кому мы посвящаем опыт, До опыта приобрели черты.
8
И клена зубчатая лапа Купается в круглых углах, И можно из бабочек крапа Рисунки слагать на стенах. Бывают мечети живые — И я догадался сейчас: Быть может, мы – Айя-София С бесчисленным множеством глаз.
9
Скажи мне, чертежник пустыни, Арабских песков геометр, Ужели безудержность линий Сильнее, чем дующий ветр? – Меня не касается трепет Его иудейских забот — Он опыт из лепета лепит И лепет из опыта пьет.
10
В игольчатых чумных бокалах Мы пьем наважденье причин, Касаемся крючьями малых, Как легкая смерть, величин. И там, где сцепились бирюльки, Ребенок молчанье хранит — Большая вселенная в люльке У маленькой вечности спит.
11
И я выхожу из пространства В запущенный сад величин И мнимое рву постоянство И самосогласье причин. И твой, бесконечность, учебник Читаю один, без людей — Безлиственный, дикий лечебник, Задачник огромных корней.
* * *
Как из одной высокогорной щели Течет вода – на вкус разноречива — Полужестка, полусладка, двулична, — Так, чтобы умереть на самом деле, Тысячу раз на дню лишусь обычной Свободы вздоха и сознанья цели…
* * *
Голубые глаза и горячая лобная кость — Мировая манила тебя молодящая злость. И за то, что тебе суждена была чудная власть, Положили тебя никогда не судить и не клясть. На тебя надевали тиару – юрода колпак, Бирюзовый учитель, мучитель, властитель, дурак! Как снежок, на Москве заводил кавардак гоголек, — Непонятен-понятен, невнятен, запутан, лего́к… Собиратель пространства, экзамены сдавший птенец, Сочинитель, щегленок, студентик, студент, бубенец. Конькобежец и первенец, веком гонимый взашей Под морозную пыль образуемых вновь падежей. Часто пишется – казнь, а читается правильно – песнь. Может быть, простота – уязвимая смертью болезнь? Прямизна нашей мысли не только пугач для детей? Не бумажные дести, а вести спасают людей. Как стрекозы садятся, не чуя воды, в камыши, Налетели на мертвого жирные карандаши. На коленях держали для славных потомков листы, Рисовали, просили прощенья у каждой черты. Меж тобой и страной ледяная рождается связь — Так лежи, молодей и лежи, бесконечно прямясь. Да не спросят тебя молодые, грядущие – те, Каково тебе там – в пустоте, в чистоте-сироте…
Утро 10 января 1934 года
I
Меня преследуют две-три случайных фразы, — Весь день твержу: печаль моя жирна. О боже, как жирны и синеглазы Стрекозы смерти, как лазурь черна… Где первородство? Где счастливая повадка? Где плавкий ястребок на самом дне очей? Где вежество? Где горькая украдка? Где ясный стан? Где прямизна речей, Запутанных, как честные зигзаги У конькобежца в пламень голубой, Когда скользит, исполненный отваги, С голуботвердой чокаясь рекой? Он дирижировал кавказскими горами И, машучи, ступал на тесных Альп тропы И, озираючись, пустынными брегами Шел, чуя разговор бесчисленной толпы. Толпы умов, влияний, впечатлений Он перенес, как лишь могущий мог: Рахиль гляделась в зеркало явлений, А Лия пела и плела венок.
II
Когда душе столь торопкой, столь робкой Предстанет вдруг событий глубина, Она бежит виющеюся тропкой — Но смерти ей тропина не ясна. Он, кажется, дичился умиранья Застенчивостью славной новичка Иль звука-первенца в блистательном собраньи, Что льется внутрь в продольный лес смычка. И льется вспять, еще ленясь и мерясь, То мерой льна, то мерой волокна, И льется смолкой, сам себе не верясь, Из ничего, из нити, из темна, Лиясь для ласковой, только что снятой маски, Для пальцев гипсовых, не держащих пера, Для укрупненных губ, для укрепленной ласки Крупнозернистого покоя и добра.
III
Дышали шуб меха. Плечо к плечу теснилось. Кипела киноварь здоровья, кровь и пот. Сон в оболочке сна, внутри которой снилось На полшага продвинуться вперед. А посреди толпы стоял гравировальщик, Готовый перенесть на истинную медь То, что обугливший бумагу рисовальщик Лишь крохоборствуя успел запечатлеть. Как будто я повис на собственных ресницах, И созревающий, и тянущийся весь, — Доколе не сорвусь – разыгрываю в лицах Единственное, что мы знаем днесь.
* * *
Мастерица виноватых взоров, Маленьких держательница плеч. Усмирен мужской опасный норов, Не звучит утопленница-речь. Ходят рыбы, рдея плавниками, Раздувая жабры. На, возьми, Их, бесшумно охающих ртами, Полухлебом плоти накорми! Мы не рыбы красно-золотые, Наш обычай сестринский таков: В теплом теле ребрышки худые И напрасный влажный блеск зрачков. Маком бровки мечен путь опасный… Что же мне, как янычару, люб Этот крошечный, летуче-красный, Этот жалкий полумесяц губ… Не серчай, турчанка дорогая, Я с тобой в глухой мешок зашьюсь; Твои речи темные глотая, За тебя кривой воды напьюсь. Ты, Мария, – гибнущим подмога. Надо смерть предупредить, уснуть. Я стою у твердого порога. Уходи. Уйди. Еще побудь.